Минут пять мы с ним помолчали. Потом он заговорил. В тоне его было грубое участие:
- Что, брат? Засыпался? Я вежливо помычал.
- Да говори уж. Чего там скисняться? На чем вляпался-то? Небось, налетчик? Или шпикулянт?
У меня давно уже в голове родились мысли о том, что мой арест связан с каким-нибудь из моих антибольшевистских фельетонов.
Я сказал:
- По правде, и сам не знаю. Сам я газетчик, в газетах печатаю. Вот и думаю, что написал что-нибудь против начальства, а оно меня и засадило.
Солдат укоризненно покачал головой, вытер большим пальцем под носом и сказал, причмокнув:
- Э, папаша, начальство обижать - это, брат, не ладно. Начальство, голубчик, надо всегда уважать. Это ты, братец, напрасно сунулся.
Солдат замолчал и на минуту прислушался.
- Держись! - сказал он. - Это наш комендант идет.
Комендант трибунала, матрос Крандиенко, так крепко врезался в мою память, что и теперь, через двенадцать лет, мне очень легко вызвать его сумбурный образ: лихо загнутая матросская шапка - чертовой кожи, ослепительная - белая - рубаха, вышитая малорусским красным узором, запрятана в необычайной гоголевской ширины шаровары, ниспадающие до сапожных лаковых носков, на груди на солидной золотой цепочке массивные золотые часы "с двуглавым орлом, личный Государев подарок, - говорил Крандиенко, - в память тех дней, когда я плавал на "Штандарте"..." (Да, вероятно, врал?).
Странна была наша встреча.
Я сидел на табуретке, он вошел, сел на угол стола и заболтал ногою.
- Ага, пожаловали в нашу гостиницу, - заговорил он с ярким малорусским акцентом. - Добре, добре. Тут у нас на нарах иногда ночует развеселая компания. Но как только надумаете бунт или побег - расстреляю к чертовой матери! Кстати, - продолжал он, - звонила по телефону ваша супруга. Спрашивала, какие вещи вам требуется привезти?
Я начал перечислять:
- Папиросы, спички, четыре свечки, мыло, одеколон, десть бумаги, перья и чернила и т.д., и т.д., и т.д. ...
- А еще что?
- Красного вина, хотя бы удельного.
- Сколько? Полбутылки? Бутылку?
- Ну, бутылки две, самое большее три... Ну, еще ночное белье и постельное.
- Так и передадим. А ананасов и рябчиков не желаете ли?
Я понял, что он издевается надо мной, и замолчал. Он посидел еще немного, рассеянно посвистал "виють витры", поболтал ногою и ушел. Потянулось скучное время дурацкого безделья. Солдат дремал, кивая носом, прислонившись к стене и опершись на ружье. Где-то близко за стеною наяривал без отдыха голосистый гнусавый фонограф.
- Кто это играет на граммофоне? - спросил я.
- А, тут наша матросня. Делать им нечего, так они целый день заводят эту машину да подсолнухи лузгают.
И опять зеленая скука. Опять дурацкие нудные мысли. И вдруг снова приходит комендант Крандиенко, на этот раз с открытым и оживленным лицом.
- Можете выйти из этой буцыгарни и можете ходить, где вам угодно, по всему дворцу. Так приказал председатель трибунала. Да, и правда, здесь для вас темно и еще вошей можете набраться. Идите, ну. Спать будете на коврах, я и подушку вам устрою. С семьею вам не воспрещено видеться. А теперь просю со мной уместе пообидать.
Еда у него была простая, но вкусная, сытная. Во время обеда привели ему каких-то мокрых грязных мужиков.
- Скобари? - закричал он на них.
- Точно так... Скопские мы...
- Сейчас же расстреляю к чертовой матери! Денисенко! Вестовой! Веди эту шпану на кухню и накорми, а потом - в темную. У меня так, - обернулся он ко мне: - первым делом забочусь об арестованных, потом о служащих, а потом только и сам поем. Мое правило.
К вечеру, когда мы с Крандиенко пили чай, приехала моя жена.
- Ты жив?! - вскричала она, ощупывая мое лицо и вдруг накинулась на коменданта.
- Что это за безобразие у вас творится? Я спрашиваю, как чувствует себя мой муж? А какой-то глупый осел бухнул мне в телефон: "Расстрелян к чертовой матери".
Крандиенко улыбнулся светло и широко, от уха до уха...
- Не сэрчайтэ, товарищ Куприна. Це я пошутковал трошки.
Посаженный в революционный трибунал, помещавшийся в бывшем дворце В. Кн. Николая Николаевича Старшего, я мог бы свободно и беспрепятственно осмотреть все его роскошные помещения. Но никогда еще не чувствовал я себя ловко и уверенно, посещая чужие дома, покинутые их настоящими владельцами, хотя бы и много лет тому назад. Мне всегда в эти минуты приходило в голову тревожное ожидание: а вдруг придет сейчас истинный хозяин или его суровый призрак и скажет:
- А ну-ка, милостивый государь и наглый незнакомец. Не угодно ли вам будет немедленно убраться отсюда вон?
Воображал я также, для параллели, что вот прихожу я в свой собственный одноэтажный домик, нахожу его настежь растворенным. И вдруг с неприятным изумлением натыкаюсь на неведомого мне посетителя, который, без всякого позволения, бродит по моим комнатам и беспечно заглядывает в мой кабинет и мою спальню, в мои альбомы и рукописи... И не от этой ли стыдливой неловкости стоит в музеях, церквах и старых замках такая тяжелая тишина, чуть тревожимая осторожным шепотом.
Потому-то я и отказался учтиво от развязных хозяйских приглашений моего сторожа Крандиенки посетить вместе с ним верхние роскошные этажи.
Зато я охотно воспользовался его разрешением работать за огромным письменным столом, посреди упраздненной приемной, окруженной широкими скамьями из поддельных текинских ковров.
- Почем знать, - думал я, - сколько еще дней, а то и недель придется просидеть под этим, навязанным мне, кровом?
И если удастся свободно поработать здесь, на новом месте, то уж лучше, по старой писательской примете, начать сейчас же, чтобы потом не подпасть злым духам медлительности, лености и скуки.